– Мама в магазине. Мама сказала, что не хочет зубы на полку положить. Дядя Ивен, а зачем зубки на полку класть?
– Твоя мама пошутила, Сильви. Взрослые так иногда шутят. – Я начинаю понимать, что многие здешние сидят по домам не меньше недели, боясь высунуться на улицу. Революционным массам все равно кого грабить и насиловать в процессе борьбы за всеобщее равенство.
– Ты покажешь, где мама? – спрашиваю я.
– Садж, да шугануть ее, пока черные не набежали, – вмешивается Калина. – А то будет нам карнавал.
Я тяжело смотрю на него. Ничего не говорю. Калина затыкается. Все вокруг молчат.
– Ты страшный, дядя Ивен, – произносит девочка, пугаясь моего лица, и вскакивает на ноги. – Я тебя боюсь. Мама говорит, нельзя со страшными дядями говорить.
Девочка улепетывает со всех ног, не слушая моих уговоров остановиться. Не решаюсь двинуться с места, чтобы не перепугать ее окончательно.
– Вот адово отродье, – сплевывает Калина.
Молодая женщина выбегает из-за угла. Бежит навстречу девочке. Нгава вскидывает ствол: «Стой!» Женщина останавливается, затравленно глядя, как мчится к ней всхлипывающий ребенок. Под прицелом делает медленный шаг навстречу дочери. Подхватывает ее на руки. Одной рукой держа сумку, неуклюже тащит девочку прочь. Длинные черные волосы растрепались, обвили ее шею.
– А ну погоди! – гремит Крамер.
Женщина обреченно замирает. Девочка уже довольно тяжела для нее, она никак не может удержать ее одной рукой. Крамер тяжело надвигается на нее с пулеметом в одной руке, с вещмешком в другой. Ребенок отчаянно цепляется за шею матери, сползая вниз.
– На вот, возьми. – Крамер ставит пулемет на сошки и достает из вещмешка трехдневную упаковку сухпая. – Чего уставилась? Поставь ребенка-то, дура, уронишь!
Он сует сухпай в ее сумку, сразу ставшую похожей на обожравшуюся жабу из упаковочного полиэтилена.
– Иди, чего встала-то! – прикрикивает Крамер на онемевшую женщину. Та очухивается от оцепенения и исчезает, волоча дочь за руку.
Под взглядами отделения Крамер усаживается на место, вытягивает ноги и закрывает глаза.
– А сам теперь чего жрать будешь? – интересуется Калина.
Крамер молчит. Я роюсь в вещмешке. Достаю свой сухпай. Отламываю суточный паек. Кидаю на колени Крамеру:
– Держи, Крам.
Трак присоединяется ко мне. И Паркер. И Мышь. И Кол.
– Вы чего, поохренели все? – недоумевает Крамер, глядя на кучу жратвы рядом с собой. – Я этот сухпай у старшины зажилил.
Мы дружно хохочем. Над пустой замусоренной улицей наш смех звучит жутковато. Люди через улицу опасливо косятся на наш гогот.
– Калина, ко мне! – приказываю я.
– Здесь, садж…
– Я тебе не садж. Я тебе «сэр», рядовой.
– Так точно, сэр! Виноват, сэр! – вытягивается Калина.
– Ты базар фильтруй, морпех, – говорю я. – Мы, может, к завтрему положим тут всех к херам, но только как приказ выйдет. А пока чахни в тряпочку и рот без команды не открывай, пока я тебе вентиляции в пасти не добавил, понял? Иди Нгаву смени. Две смены стоишь.
– Есть, сэр! – Скуластая рожа Калины – как подрумяненный пирог, скулы горят пятнами гневного румянца.
Нас срывают «в ружье» через час. Выспались, называется. На площади Трех вокзалов между Пятьдесят пятой и Шестьдесят восьмой, на нашем уровне – очередной несанкционированный митинг. Взлетаем на броню и мчимся по полупустым улицам. Слава богу, гражданских машин очень мало, они успевают прижаться к обочине, пропуская колонну.
Площадь Трех вокзалов – сплошное, шевелящееся людское море. Двойная цепь Национальной гвардии – тонкая черная нить, отделяющая море от нас. Выстраиваем машины в ряд поперек улицы. Бежим со всех сторон – наш взвод и парни из другой роты, гадая, почему нацики до сих пор не закидали все вокруг газом. Строимся в цепь. Подпираем гвардейцев.
«Мошки» транслируют картинки. Бог ты мой! Тут и дети, и женщины! Какого хрена им тут надо? Или у кого-то совсем голову от рвения свело – путать в разборки детей? Теперь понятно, почему нацики выжидают.
Толпа уже разогрета. Где-то орет очередной дирижер, заводя толпу идиотскими призывами. Горящие глаза. Гневные лица. Разъяренные женщины вцепляются в забрала национальных гвардейцев, поднимают их, лезут скрюченными пальцами в глаза, в рот. Те мотают головами, не в силах помешать, руки за ремни, локти сцеплены с соседями. Вторая цепь, как может, помогает товарищам, тычет дубинками поверх их плеч, остужая пыл самых шустрых, но уже видно – долго оцеплению не продержаться. Вот-вот толпа начнет свои колебания вперед-назад, прорвет цепь, размечет нас и устремится вперед, растекаясь по улицам и круша все на своем пути. Последствия таких народных гуляний мы видели, когда въезжали в Зеркальный. Мы примыкаем штыки и берем винтовки на изготовку. Где-то там, в Северо-Западном округе, живет с моей бывшей моя дочь. В центре города – квартира Ники. Мне до смерти не хочется представлять, что с ними будет, если эта разъяренная шваль ворвется в город.
Цепь дрожит под напором толпы. Гвардейцы в центре делают шажок назад. Еще чуть-чуть – и еще шажок. Их теснят, медленно, по сантиметру, но теснят. На бубуканье стрекоз над головами никто не обращает внимания. Так, шумовой фон. Мало ли чего там говорят имперцы.
– Нас не считают за людей, у нас нет никаких прав, мы не можем найти работу! – надрывается откуда-то усиленный динамиками голос. Дирижеры хорошо подготовились к спектаклю. – И теперь нас выгоняют из наших жилищ, на верную смерть, на смерть от голода! Мы говорим – нам не нужно ничего, кроме справедливости! Мы говорим – мы хотим равноправия! Мы говорим – долой имперскую диктатуру. Мы говорим – да здравствует демократия и всеобщее равенство! Скажем «нет» нечеловеческому отношению. Мы – люди!